152446_900

Надежда Толоконникова сразу после освобождения ответила на несколько вопросов Е. Костюченко — корреспондентки «Новой газеты», известной ЛГБТ-активистки и хорошей подруги Нади. Сегодня появилось значительно более подробное Надино интервью, в котором, возможно, наиболее интересным является рассказ о мордовской ИК-14, о которой Надя сказала так: «..в том месте, где я сидела, выжить реально сложно».

— Когда ты узнала об амнистии?
— Позвонила мой адвокат Ира Хрунова, сказала: ты, вероятно, скоро выйдешь на свободу. Но то, что Верховный суд удовлетворил нашу жалобу, меня интересовало гораздо больше на тот момент.
А воскресенье меня вызывает на днях начальник КТБ №1 и говорит: слушай, я сейчас уезжаю, очень хочу попрощаться. Я говорю: в смысле? Он говорит: ты попадаешь под амнистию.

Но и так нам с Машей оставалось вполне немножко. Именно для себя мы чего-то выгадывать по амнистии совершенно не хотели. Амнистия бы меня действительно волновала, если бы она была шире, чем сейчас, и если бы она касалась большего круга лиц, так как она сейчас ну… забавная такая. Маша сказала, что по амнистии она выходить не собирается, и я сразу же приняла решение, что буду солидарна. Но как всегда, государство людей не спрашивает, поэтому нас выперли без всякого спроса, просто поставили перед фактом — приехал прокурор и сказал: вот с этого момента вы считаетесь освобожденной.
За пару часов до этого я встретила в больничном дворике ребят, с которыми занималась в клубе рок-музыкой. И они сказали: Надь, ты вообще знаешь, что ты сегодня освобождаешься? Мы твою фотографию на справку готовим.

— Рок-музыка в тюремной больнице?
— Да. Там есть настоящая рок-группа, причем с таким панк-уклоном, это было большим подарком мне в конце срока. До этого мне предлагали участвовать в мордовских видах деятельности: конкурс «мисс Очарование» и пение под фонограмму.

— Тогда колония говорила, что тебе нельзя давать УДО.
— Из-за неучастия в деятельности учреждения, да. Там есть подобие музыкального центра, микрофон и список фонограмм, ну таких, совершенно нелепых, типа «Выше облаков». Возможности для творчества там практически нет. В КТБ ситуация совершенно иная, для начальника это вопрос престижа, поэтому он выделает все средства, которые были нужны нам для того, чтобы играть нормальную, достойную музыку.

— Ты вторые сутки на свободе. Ощущаешь?
— Нет. Наверное, это очень сильно зависит от того, насколько ты можешь сохранить внутреннюю свободу в заключении. Думаю, мне этого — очень адовыми усилиями — удалось достичь. Поэтому различия не так сильно ощущаются.
У меня дико испортился почерк, пока я сидела, он просто у меня превратился в совершенно какой-то медицинский почерк. Но это имело очень практический смысл — я еще в СИЗО, буквально на первом месяце своего заключения столкнулась с тем, что все, что я пишу, становится достоянием оперативного отдела. Вся тюремная система настроена так, чтобы о ней было рассказано как можно меньше. И на первом месяце моего заключения произошло столкновение с начальником оперотдела СИЗО-6, и она мне сказала о том, что вести какие-либо записи касательно тюремных условий, тюремной жизни запрещено. Я попыталась попросить показать мне соответствующий закон, но она меня попросила не умничать — мол, все эти записи будут изыматься. Это было самым жестоким для меня в первое время, и единственный раз за первый месяц своего заключения я плакала — именно из-за того, что у меня изъяли записи.

— Сейчас ты думаешь писать об этом всем или нет?
— Это моя обязанность… Я верила в то, что у меня не могут отнять внутреннюю свободу, у меня не могут отнять свободу творчества. А выяснилось, что очень даже могут, и это было невероятно жестоко для меня, потому что все-таки это было для меня таким вот одним лучиком… Потом постепенно я перешла вот на этот зашифрованный почерк, я стала писать обрывочно, эзоповым языком, так, чтобы это не было понятно никому, кроме меня, стала вводить свои знаки, символы, кодовые слова. Постепенно мое письмо превратилось в нечто невероятное, что расшифровать, наверное, не сможет никто.

— Надя, мы прочитали твое письмо из колонии. Но за восемь месяцев до этого к тебе приезжала Елена Масюк. Она подробно расспрашивала тебя, и ты отвечала, что тебя никто не притесняет и все хорошо. Что случилось за это время?
— Ничего особого. На самом деле были причины, по которым я сначала отказывалась говорить о проблемах и нарушениях — и по этим же причинам я потом рассказала о них.
В этой колонии ИК-14 действует мощная круговая порука — и так называемая коллективная система наказаний, коллективная система воспитания. Если воле администрации не подчиняется один человек, то страдают от этого все. И как только я приехала в эту колонию, мне сразу же это доступно объяснили — и представители администрации, и осужденные.
Неплохо продемонстрировали и по тому же разговору с Масюк. Я ей сказала, что иногда бывают проблемы с горячей водой в отрядах. И тогда нам эту горячую воду отключили вовсе. Всех оповестили, что это случилось из-за Толоконниковой. А через несколько дней нам окончательно запретили мыться в отряде вовсе. То есть если раньше мы могли брать свои тазики, наполнить их водой и подмываться, то потом нам сказали, что мы должны ходить в эту «общую гигиену» — 5 кабинок на 800 человек, часовая очередь.
Ну и понятно, что у меня возникли вопросы, что же будет со всеми этими людьми, если я скажу большее.

— Ты советовалась по этому поводу с адвокатами, с близкими?
— Я знала, что они не могут понять того, что происходит внутри. Это действительно такое государство в государстве, в котором действуют совершенно свои законы, свои правила. И никто с воли реально помочь не сможет.
— То есть они были не в курсе?

— Люди в колонии настроены очень консервативно всегда. И когда у меня возникало желание что-то поменять… Любой человек, если он тем более себя мыслит в каком-то смысле политиком, должен действовать, опираясь на мнение людей, которые его окружают. Я понимала, что они боятся всего, и им действительно есть чего бояться. Я видела, как за полученные кем-то рапорта наказывается весь отряд. Наказывают на несколько дней — запрет на прием пищи в отряде, запрет на пользование своими вещевыми сумками, на пользование туалетом — а это очень много, это стопроцентное омерзение, когда идешь в туалет на улице.
Но я понимала, что я все-таки человек с немножко большими возможностями — и с гораздо большей поддержкой на свободе. И дико долгое время я колебалась, могу ли я принять это решение самостоятельно, не чувствуя их поддержки. Заговорить — это же риск не столько меня, сколько для них. В мае мы с моими адвокатами отправили в прокуратуру жалобы на ряд нарушений в этой колонии. Но за этим последовал реальный ад.

Режим у всей колонии был усилен где-то раза в три. То, что еще вчера было можно, сегодня было уже нельзя. Все практически полностью лишились какого-то личного пространства, если можно говорить о таком на зоне. У нас постоянно находились даже не обычные инспекторы, а отдел безопасности, оперативный отдел. 4-5 раз в день — обыски. Картинно надевали белые перчатки у входа в наш локальный участок, обыскивали всех совершенно подробнейшим образом, досматривали, отнимали те вещи, которые еще вчера были дозволены, в том числе — теплые вещи. Одежду, которая никогда не бывает лишней. В колонии у многих людей вообще никакой поддержки с воли, они получают эти вещи по наследству, и тут вдруг к нам приходят и забирают их.

И наибольшего количества вещей лишились именно те люди, которые имели контакты со мной. Дневальная нашего отряда объявила, что разговаривать со мной запрещено и это будет караться жесточайшим образом администрацией. Что оказалось правдой. На нескольких женщин, которые нашли в себе силы от меня в тот момент не отвернуться, были составлены незаконные рапорта. И они лишились права на УДО. Одна из этих женщин шла к этому УДО семь лет, вкалывая на промзоне, давая по 120% выработки и выше. Ее перевели в другой отряд и кинули на другой цех. Но она все равно не прекратила со мной общаться. Мы искали с ней каких-то встреч, это было невероятно сложно. Одна из очень трогательных наших встреч произошла на Пасху. Мы пришли вместе в церковь и вместе стояли там ночь. В тот момент оперативники в колонии совсем взбесились. В итоге я ее сама убедила в том, что ей нужно отойти от меня.
Другую женщину — Элину Сорокину — перевели в пресс-отряд. За несколько месяцев она исхудала так, что вообще ничего не осталось. И каждый, кто проходил мимо нее, считал своим долгом упрекнуть ее — что она плохо шьет, она плохо моет пол… А это взрослая интеллигентная женщина, которая совершенно не заслужила такого обращения с собой. А я знала обо всем и понимала, что это происходит из-за меня. В тот момент я решила, что мои действия лишние.

Потом наступило мучительное лето. Особенно отпуск, когда я не вкалывала на промзоне и, соответственно, все дни были посвящены мыслям на эту тему. Тогда я написала статью, которая вышла в «Нью Таймс» — «Дело принципа». Про то, что сейчас, кажется, мы разучились жертвовать собой. Я решила в очередной раз, что нет, мне все-таки надо попытаться.
Но я не сразу объявила голодовку, я достаточно долго разговаривала с администрацией. Ходила на приемы к начальнику, к заместителю начальника по режиму. Я пыталась их убедить в том, что это абсолютно нецелесообразно заставлять работать людей по 16 часов в сутки — просто потому что за 12 часов они сделают то же самое, просто из-за того, что они выспятся. И та же самая норма, если они так настаивают, будет дана этими людьми.

— То есть, ты их уговаривала на эксперимент?
— Наверно, можно и так это описать.
— Расскажи про них.
— Кулагину, начальнику, где-то лет 45 или 50. Похож на Путина — жестами, манерой разговаривать. Это вообще такая интересная штука у российских чиновников — они пытаются копировать образ своего вождя, своего начальника. У Кулагина это получилось отлично, процентов на 90%. Он такой совершенно сухой человек, мало интересуется вопросами быта заключенных. Его интересуют вопросы промзоны, заключения договоров на пошив продукции. Готовность мастеров-заключенных заставлять вкалывать рядовых заключенных максимальное количество часов. Преимущественно это они и обсуждали на техдиспетчерских, на планерках.
А мастера поступали очень жестоко, соревнуясь между собой, кто из них заставит свой отряд работать дольше. Мой мастер Спирчина Альбина конкурировала с мастером соседней ленты. И та, и другая лента работали по 16 часов. Но мастера ходили к начальнику и постоянно просили его подписать документы, чтобы очередной выходной был опять же рабочим днем. Они это делали из собственных интересов — им тоже были некоторые поблажки со стороны начальства. А начальник колонии мог изображать из себя такого душку, который идет навстречу интересам заключенных и разрешает им работать в выходные дни. Конечно, обычные осужденные совершенно этого не просили.

— Но эти мастера — они же тоже заключенные?
— Они имеют гораздо больше воли, чем остальные. Могут себе позволить завалиться в готовую продукцию и поспать, сколько хотят. Могут выйти из цеха. Покурить. Зайти в соседний цех. Прогуляться по промзоне. Некоторые имеет уникальную возможность бить других осужденных. Есть специальные отряды, специальные бригады, в которых это совершенно официально дозволено — пресс-отряды.

— Они идут на то, чтобы унижать и подавлять остальных, ради этих преимуществ?
— Они с удовольствием это делают. Когда люди понимают, что у них есть полная, неограниченная власть, многим свойственно эту власть проявлять максимально. Так или иначе, обычно мастерами, людьми, сотрудничающими с администрацией, становятся не очень далекие люди — но чаще всего тупые и жестокие. И им нравится реализовывать свою жестокость. Даже то, что они могут подавлять тех людей, которые в чем-то честнее их, в чем-то этически выше их. Очень им приятно нарушить красивое. Именно таким категориям граждан дает добро тюремная система России. Такая идет перековка.

— Сколько этих бригадиров было на ваш лагерь?
— Я думаю, что порядка 15 штук. Плюс дневальные, которых тоже где-то штук 10.
— А всего заключенных было около…
— Восьмисот.
— Значит, был еще актив? Поддержка?

— Да. Те люди, которым выгодно общаться и прислуживать всячески — не обязательно в хозяйственном смысле, в психологическом тоже. Они и есть опора изначального актива — дневальных и бригадиров. Кто-то имеет власть, а кто-то из них хочет присоединиться к людям, которые имеют власть. Это средство выживания в тюрьме. И вот этот второй слой актива тоже осуществляет контроль и исполнение угнетения в этой системе

— То есть даже не за преимущества, а за шанс преимуществ в будущем?
— За шанс прикоснуться к преимуществам, которые есть у некоторых людей. Лена, в том месте, где я сидела, выжить реально сложно. Достаточно много людей стараются к ним присоединиться. Они могут говорить тебе: «это отвратительно так поступать, так нельзя», но они в большинстве случаев встают на сторону актива, потому что в противном случае их ждут репрессии.
Но еще там были очень настоящие, честные люди. Не благодаря этой системе появлялись, а вопреки. Чаще всего противодействие заключалось просто в молчаливом бойкоте. Потому что какие-то конкретные действия приводили к ухудшению общего положения. На это, за всю историю существования колонии, я не знаю, чтобы кто-то решался. Мне неизвестны такие случаи.
— А в чем заключается молчаливый бойкот?

— Это просто была единственная приемлемая для меня и самая радикальная из всех социальных ролей в этом лагере. Это полный отказ от поддержи администрации, полный отказ от угнетения кого-либо вообще. Включая тех людей, которые угнетаемы всеми — чистят унитазы, моют самые грязные полы и т.д.
Там нет четкого деления на касты, но, как правило, такими оказываются самые слабые. Там правила просты, как волчья стая. Если ты не можешь наехать в ответ на агрессию, минимально как-то открыть рот, ты переходишь в эту касту. Или если ты не можешь проявить свою власть над другими… Люди, которые по своей природе не властны, в зоне опускаются на самое социальное дно. И они вызывали у меня куда больше симпатии. Если ты поднимаешься в социальной иерархии, это значит, что ты готов угнетать кого-то, кто ниже тебя.
Люди, которые хотели выше подняться, орали на весь коридор: «Так, такая-то! Почему ты сегодня не помыла пол? Почему я должна постоянно заставлять тебя это делать?» А это, в свою очередь, должен был услышать дневальный — то есть непосредственно представитель власти в этом отряде. Дневальный уже оценивал людей, у кого есть голос. В отряде, где все блестело, находили какую-то завалящую печеньку, только чтобы просто докопаться до человека — потому что если ты докапываешься до кого-то, это может добавить тебе статуса.

— Много было самоубийств?
— За мой срок не было, были до меня. Самоубийства распространены особенно в ИК-2 — это колония для неоднократно судимых в Мордовии. Мне трудно представить себе место, где порядки по отношению к человеческому в человеке еще более жестокие, чем в моем ИК-14. Но вот ИК-2 — это действительно такое место. Я слышала рассказы о красной боксерской перчатке, которая есть у начальника учреждения. Я видела тех людей, которые выезжали из Мордовии и с ИК-2 в лечебные учреждения в Чувашию. Чувашия посреди всех прочих регионов уголовно-исполнительной системы вовсе не славится либеральностью — там достаточно тоже тяжело жить, работают тоже по 12 часов в сутки, режим там достаточно строгий. Однако люди уезжали в Чувашию с такими счастливыми лицами, как будто освобождаются.

Я очень серьезно думала, как же все-таки можно совершить более радикальный жест, чем отмораживание. В этом Машин опыт меня, конечно, очень сподвиг. Потому что Маша действительно проявила чудеса стойкости. И вопреки всем принятым социальным моделям, ролям в колонии показала, что можно сделать все совершенно по-новому, можно совершить радикальный жест, идущий от самого сердца, попытку вопреки, может быть, здравому смыслу, такой жест этического безумия, когда ты не можешь иначе. И я всё время понимала, что просто не смогу подходить к зеркалу, если я не попытаюсь этого сделать.
И я придумала план, как можно обезопасить женщин своего отряда от репрессий. В тюремной системе есть такое правило, что если человек берет голодовку, то «при наличии возможностей» его изолируют от всех остальных. И изоляции надо было требовать совершенно обязательно, чтобы уберечь отряд. То есть я должна была полностью себя исключить из жизни колонии, куда-нибудь запереться, чтобы у администрации не было желания попытаться опять сломить меня через демонстрацию того, что произойдет с людьми рядом со мной.
Летом я уезжала на суд по УДО в Саранск, и я встретилась на Потьме с девочкой из СУСа. Там еще были девчонки из этой ИК-2, они рассказывали ей про свою колонию. А ей предстояло три года своей жизни провести на этой ИК-2, я видела её глаза… Я дала ей обещание, что я попытаюсь что-то сделать.

— Прямо сказала ей?
— Да. Она говорила, в свою очередь, что тоже попробует что-то поменять там изнутри. Я ей рассказывала, что будет страшно, что ИК-2 — это даже не ИК-14. Но она была в тот момент полна решимости, это была такая очень боевая девчонка. И мне ничего не известно о её судьбе в данный момент. Мне бы хотелось послать к ней адвоката, я не знаю, захочет ли она выйти к этому адвокату или нет. Но ничего не было слышно о ней, по всей видимости, её все-таки сумели убедить в том, что она не переломит эту систему. Но мне бы хотелось наладить с ней диалог.
А потом поступили просьбы со стороны некоторых женщин в колонии, со стороны осужденных из моего отряда. Они приходили ко мне, как будто я была представителем какого-то другого мира. Может быть, в некоторой степени это действительно так, поскольку опять же поддержка с воли достаточно сильная у меня была, и все были об этом осведомлены. И постепенно эта их вера передалась и мне. Изначально никто мне этого не говорил, было просто запрещено общаться со мной.
— С первого дня?

— По большей части боялись ко мне подходить. Но постепенно — народ имеет свойство размораживаться — и ну вообще как-то удалось сломать некоторые стереотипы, которые были созданы. Люди видели, что во мне нет ничего страшного. Постепенно стали тянуться, даже несмотря на запреты. Кто-то передавал записочки с просьбой, кто-то просил познакомить с моими адвокатами, и я это делала. Кто-то просил совершенно нерациональные вещи: «Пожалуйста, не называй ни в коем случае моего имени, не называй моего дела, не называй моего отряда, но, пожалуйста, помоги. Меня не отпускают по УДО, потому что я хорошая швея». У нас в колонии обратная ситуация — если ты хорошо шьешь, то тебя не отпускают, потому что это выгодное производство. Однажды при мне начальница отряда на промзоне отчитывала женщину, которая готовит списки на поощрение, для тех, кто перевыполнил норму: «Как ты могла сделать это? Ведь ты же знала, что у неё подходит срок УДО! А вдруг она уйдёт. И сейчас я провела эту благодарность, я не заметила сама, — начальница отряда говорит. — Я не заметила сама, что у неё подходит срок УДО».
В тот раз благодарность той девочке прошла, но колония так и не предоставила положительное на УДО, они предоставили отрицательное. У неё было три поощрения за время её срока, ни одного выговора. Но «мы не рекомендуем освобождать такую-то, поскольку мы считаем, что она ещё недостаточно исправилась». Она была действительно очень хорошая, старательная девочка из Пензы. Она реально хотела уйти к своим детям, у неё двое маленьких дома.
— Как зовут ту начальницу отряда?
— Судьина Ирина Николаевна, жена того самого Судьина, который отбирал у меня воду, когда я была в камере ШИЗО во время голодовки. Вообще в Мордовии очень развиты семейные подряды.
— Сколько дней ты голодала?

— Девять дней получилось. Потом пошли какие-то совершенно чудовищные проблемы со здоровьем. Я совершенно не ожидала, что окажусь так слаба. Ну, у тюремных врачей расхожая фраза: «Ты не на курорте, естественно, у тебя состояние здоровья отвратительное, это очевидно и без всякой голодовки». Но, во-первых, была проведена проверка уже из Москвы, Совета по правам человека при президенте, а во-вторых, я получила гарантии Лукина, что будет мониторить ситуацию. Что будет проведена еще проверка, что мне будет обеспечена безопасность. Я решила снять голодовку, потому что врачи уже требовали перевести меня в реанимацию. Я решила, что если я сдохну здесь, это будет не очень полезно для всех.
Я сказала, что приостанавливаю голодовку. И меня просто как мешок загрузили в машину, и из тюремной больницы повезли обратно в колонию №14. Вдогонку мне орали о том, что я еду на колонию №13, где безопасность мне будет обеспечена. И тут опять ИК-14. Ну, я опять объявила голодовку. Меня вели по территории колонии в ШИЗО — там у нас «безопасное место», девочки из участков кричали: «как ты?», я их спрашивала: «как вы?». Они сказали, что у них тут «всё лучше», меня это так согрело. Они, видимо, решили, что я пошла на какой-то совершенно безумный жест. И они все до единой были уверены, что это приведет меня к чему-то совершенно страшному. Никто из них не был уверен, что я смогу выйти из этой истории хоть сколько-нибудь адекватным человеком, они знали, что такое наша администрация и на что она способна. Они пытались меня всячески ободрить, а ОБ-шники (отдел безопасности), которые меня конвоировали, очень сильно их заглушали, но они всё равно, кричали «Надя молодец», «мы переживаем за тебя», рискуя собой.

— Но да, там были такие персонажи как Женя Хасис, которые занимали совершенно так сказать провластную позицию. Как ты оцениваешь её поступок?
— Наверное, я не имею права оценивать её поступок, потому что её срок 18 лет. Не будем обсуждать, что она совершила, сам по себе такой срок для человека — это страшно. Но я не стою перед этим выбором и никогда не стояла, поэтому я совершенно не представляю, что творилось в её голове. Но она поступила, с моей точки зрения, очень гадко. Ох, всё-таки я сказала это. Но осуждать ее я не могу. Просто она говорила очевидную неправду. Она говорила про эту колонию то, что является, может быть, таким промоутерским роликом Кулагина и Куприянова, но ни в коем случае не отражает реальное положение дел.
— Когда тебя отправили на этап?

— На следующий день утром. Но до этого начальник колонии пришёл ко мне, совершенно с другим лицом, чем обычно, и пытался со мной договориться. «Я переведу тебя в тот отряд, который ты хочешь, я переведу работать, куда хочешь, только давай сейчас не будем объявлять об этой голодовке». Я сказала «нет». И всё, на следующий день внезапно меня повели на этап.
— Как это выглядит?

— Это автозак, это решетки, это гора сумок… Потьминская пересылка, дальше Челябинск, Омск, Ачинск, Красноярск. Потом осужденные, так оценивали этот маршрут: «Тебя провезли по самым красным тюрьмам России».
Омск — это действительно такое, наверное, самое красное учреждение, которое я видела. Когда тебя ведут по двору СИЗО, тебе не дозволяют перемещаться рядом с твоим же конвоем, а заводят в коридор из колючей проволоки. Ты заходишь, цепляешься за эту колючку сумками. За тобой закрывают дверь на ключ. И ты идешь параллельно с людьми, которые идут нормальным образом снаружи, а ты как собака — под колючей проволокой.
Ни в одном другом дворе СИЗО я такого не видела. Но сильнее меня испугало, когда я из окна услышала какой-то хор роботов: «Здравствуйте, гражданин начальник!» Отработанные слоги, ритм, понятно, что их мучили, когда учили вот эту присказку. Даже в Мордовии мы здоровались просто хором: «Здравствуйте!» А там была какая-то дикая давняя тюремная традиция. Я в Омске выяснить у местных оперов и начальников, зачем они заставляют так себя называть. Любой инспектор, которого я обязана так приветствовать — он ни в коем случае не является моим начальником, он просто сотрудник уголовно-исполнительного учреждения. У них еще был образец рапорта: каждый раз, когда они заходят в камеру, надо было повторять два раза, в начале и в конце «Здравствуйте, гражданин начальник». Заканчивалось так «Осужденная такая-то рапорт сдала. Здравствуйте, гражданин начальник!» Мне так и не показали никаких документов федерального значения о том, почему я должна говорить такое.

Там было много необъяснимых усилений режима. Ты стоишь на проверке — всегда «руки за спину». Есть закон 189 про СИЗО. Нигде там написано, что ты должен так стоять! Но когда я пыталась руки из-за спины убрать, на меня гаркали. Тогда я пошла по всем этим местным инстанциям с требованием объяснить мне, почему я должна это делать. В итоге они принесли мне официальное извинение за действия сотрудников. Может быть, впервые прочитали закон?..

Там еще совершенно запрещается сидеть на кровати — с утра до отбоя. До 23 часов ты должен сидеть на скамеечке. Есть люди, которые годами сидят в этом СИЗО, судятся. И годами сидят на этой скамейке. И они даже не облокачиваются на спинку кровати, потому что если их осудят, то выговор «за кровать», оставшийся в деле, лишит их УДО.
Но поскольку я опять-таки девочка режимная и вообще ботаник, время я там провела не так и плохо. Я просила все-таки сотрудников учреждения выключать принудительное радио в камере. В итоге они сделали послабление и позволили мне самостоятельно регулировать громкость. А те инспекторы, которые не знали, что мне это было дозволено начальством учреждения, спрашивали: «Что ты делаешь?!»
С утра до вечера читала Шаламова; мне кажется, это отличное место для того, чтобы прочесть Шаламова.

— [Что ты сказала Маше, когда ее увидела?]
— Когда я увидела Машу… Ну, первое, что я ей сказала: какая ты маленькая, как они могли держать там в колонии.
— Вы ходили делать маникюр сегодня?

— Ну да. Лак в зоне под запретом везде. Ножниц у нас в Мордовии не было, приходилось грызть или обтачивать. А в Красноярске были ножницы, и щипчики. Очень все зависит от региона.
Ну да, пальцы на швейке прошивала. Каждый там прошивал. Ну как, иголка протыкает ноготь сверху и застревает внутри, в подушечке пальца. Это чудовищно. Ты в какой-то момент не понимаешь, что происходит, не можешь выдернуть палец из этой массивной машинки… Но палец зарастает, ноготь обновляется, ничего и не остается, совсем бесследно, смотри.
— Идея про правозащитную организацию — твоя? Маши?

— Ну, у нас все как всегда произошло естественным образом. Мы просто обе для себя решили, что будем продолжать. Сейчас я не буду подробно рассказывать. Скоро запустим сайт, выложим все, что уже есть. Будет называться «Зона права». Можно по-разному ударение поставить.
— Когда ты видела Геру?

— Летом, на свидании. Ей в колонии понравилось, как ни странно. Очень увлекалась вещами вокруг, нашей формой, видимо, она воспринимает это как экспонаты.. Но она маленькая, ей тяжело давалась дорога до Мордовии. Она уже знает, что я на свободе. Скоро увидимся. Уже вечером в четверг, если она проснется, когда я приеду.
— У тебя есть люди из зоны, с которыми ты продолжишь дружить?

— Однозначно. Есть люди, по которым я скучаю, есть люди, с которыми я хочу встретиться. Кто-то из них уже освободился, и я пересекусь с ними. Мы сейчас еще в разных городах все, но я бы очень хотела их всех в Москву подтянуть. У нас там интересные планы подергать Мордовию… А кого-то я поеду встречать в Мордовию и в Красноярск.
— Pussy Riot живы?

— Живы, конечно. Это же идея. Спрашивают: группа будет жить? Так она уже живет. Мне даже кучу раз говорили: почему ты группой называешь, когда это уже движение. Так вот, нам было бы глупо говорить от имени движения, которое уже нам реально не принадлежит.

— Новую песню слышала? «Путин зажигает костры революций».
— Я думаю, у нас будет время. Говорят, она очень попсовая и прикольная. Меня интересует попсовое направление. Попсовые штуки волнуют, совсем простые, понятные большому количеству людей.

— Сейчас вспоминается панк-молебен?
— Я уже достаточно сильно абстрагировалась от него, потому что просто не могу думать бесконечно об одном и том же. Поэтому сейчас я попросту уже не думаю. Потом вся эта тема, в которую мы с головой влипли — в религию — хотелось бы уже ее задвинуть на второй план и заниматься какими-то другими вещами.
— Правозащита сможет стать «другими вещами»?
— Она уже стала в какой-то степени. Мы начали делать что-то в колонии, и теперь этому есть логичное продолжение. Все это время могло бы стать потерянным, но таким не стало.

Новая газета

Добавить комментарий